Неточные совпадения
Раз десять принималася,
Да всякий
раз сбивалася
И
начинала вновь…
Разделенные на отряды (в каждом уже с вечера был назначен особый урядник и особый шпион), они
разом на всех пунктах
начали работу разрушения.
Только тогда Бородавкин спохватился и понял, что шел слишком быстрыми шагами и совсем не туда, куда идти следует.
Начав собирать дани, он с удивлением и негодованием увидел, что дворы пусты и что если встречались кой-где куры, то и те были тощие от бескормицы. Но, по обыкновению, он обсудил этот факт не прямо, а с своей собственной оригинальной точки зрения, то есть увидел в нем бунт, произведенный на сей
раз уже не невежеством, а излишеством просвещения.
В другой
раз он
начал с того, что убеждал обывателей уверовать в богиню Разума, и кончил тем, что просил признать непогрешимость папы.
Но Архипушко не слыхал и продолжал кружиться и кричать. Очевидно было, что у него уже
начинало занимать дыхание. Наконец столбы, поддерживавшие соломенную крышу, подгорели. Целое облако пламени и дыма
разом рухнуло на землю, прикрыло человека и закрутилось. Рдеющая точка на время опять превратилась в темную; все инстинктивно перекрестились…
И точно, он
начал нечто подозревать. Его поразила тишина во время дня и шорох во время ночи. Он видел, как с наступлением сумерек какие-то тени бродили по городу и исчезали неведомо куда и как с рассветом дня те же самые тени вновь появлялись в городе и разбегались по домам. Несколько дней сряду повторялось это явление, и всякий
раз он порывался выбежать из дома, чтобы лично расследовать причину ночной суматохи, но суеверный страх удерживал его. Как истинный прохвост, он боялся чертей и ведьм.
Общие подозрения еще более увеличились, когда заметили, что местный предводитель дворянства с некоторого времени находится в каком-то неестественно возбужденном состоянии и всякий
раз, как встретится с градоначальником,
начинает кружиться и выделывать нелепые телодвижения.
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько
раз хотела
начать говорить, но не могла. Он ждал.
Раза три ездоки выравнивались, но каждый
раз высовывалась чья-нибудь лошадь, и нужно было заезжать опять сначала. Знаток пускания, полковник Сестрин,
начинал уже сердиться, когда наконец в четвертый
раз крикнул: «пошел!» — и ездоки тронулись.
Но каждый
раз, как он
начинал говорить с ней, он чувствовал, что тот дух зла и обмана, который владел ею, овладевал и им, и он говорил с ней совсем не то и не тем тоном, каким хотел говорить.
И увидав, что, желая успокоить себя, она совершила опять столько
раз уже пройденный ею круг и вернулась к прежнему раздражению, она ужаснулась на самое себя. «Неужели нельзя? Неужели я не могу взять на себя? — сказала она себе и
начала опять сначала. — Он правдив, он честен, он любит меня. Я люблю его, на-днях выйдет развод. Чего же еще нужно? Нужно спокойствие, доверие, и я возьму на себя. Да, теперь, как он приедет, скажу, что я была виновата, хотя я и не была виновата, и мы уедем».
― Да, очень хороша, ― сказал он и
начал, так как ему совершенно было всё равно, что о нем подумают, повторять то, что сотни
раз слышал об особенности таланта певицы.
Услыхав голос Анны, нарядная, высокая, с неприятным лицом и нечистым выражением Англичанка, поспешно потряхивая белокурыми буклями, вошла в дверь и тотчас же
начала оправдываться, хотя Анна ни в чем не обвиняла ее. На каждое слово Анны Англичанка поспешно несколько
раз приговаривала: «yes, my lady». [да, сударыня.]
Но как будто нарочно, каждый
раз, как она смягчалась, она
начинала опять говорить о том, чтò раздражало ее.
Он нахмурился и
начал объяснять то, что Сережа уже много
раз слышал и никогда не мог запомнить, потому что слишком ясно понимал — в роде того, что «вдруг» есть обстоятельство образа действия.
«Вот что попробуйте, — не
раз говорил он, — съездите туда-то и туда-то», и поверенный делал целый план, как обойти то роковое
начало, которое мешало всему.
Уже
раз взявшись за это дело, он добросовестно перечитывал всё, что относилось к его предмету, и намеревался осенью ехать зa границу, чтоб изучить еще это дело на месте, с тем чтобы с ним уже не случалось более по этому вопросу того, что так часто случалось с ним по различным вопросам. Только
начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг ему говорят: «А Кауфман, а Джонс, а Дюбуа, а Мичели? Вы не читали их. Прочтите; они разработали этот вопрос».
Воз был увязан. Иван спрыгнул и повел за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками, пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз с другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами, шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул песню и допел ее до повторенья, и дружно, в
раз, подхватили опять с
начала ту же песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
— Нет, —
начала Долли; но Анна прервала ее, целуя еще
раз ее руку.
В продолжение дня несколько
раз Анна
начинала разговоры о задушевных делах и каждый
раз, сказав несколько слов, останавливалась. «После, наедине всё переговорим. Мне столько тебе нужно сказать», говорила она.
И так и не вызвав ее на откровенное объяснение, он уехал на выборы. Это было еще в первый
раз с
начала их связи, что он расставался с нею, не объяснившись до конца. С одной стороны, это беспокоило его, с другой стороны, он находил, что это лучше. «Сначала будет, как теперь, что-то неясное, затаенное, а потом она привыкнет. Во всяком случае я всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость», думал он.
— Я очень рад, что вы приехали, — сказал он, садясь подле нее, и, очевидно желая сказать что-то, он запнулся. Несколько
раз он хотел
начать говорить, но останавливался. Несмотря на то, что, готовясь к этому свиданью, она учила себя презирать и обвинять его, она не знала, что сказать ему, и ей было жалко его. И так молчание продолжалось довольно долго. — Сережа здоров? — сказал он и, не дожидаясь ответа, прибавил: — я не буду обедать дома нынче, и сейчас мне надо ехать.
В кабинете Алексей Александрович прошелся два
раза и остановился у огромного письменного стола, на котором уже были зажжены вперед вошедшим камердинером шесть свечей, потрещал пальцами и сел, разбирая письменные принадлежности. Положив локти на стол, он склонил на бок голову, подумал с минуту и
начал писать, ни одной секунды не останавливаясь. Он писал без обращения к ней и по-французски, упоребляя местоимение «вы», не имеющее того характера холодности, который оно имеет на русском языке.
Каждый
раз, как он
начинал думать об этом, он чувствовал, что нужно попытаться еще
раз, что добротою, нежностью, убеждением еще есть надежда спасти ее, заставить опомниться, и он каждый день сбирался говорить с ней.
— Двадцать
раз тебе говорил, не входи в объяснения. Ты и так дура, а
начнешь по-итальянски объясняться, то выйдешь тройная дура, — сказал он ей после долгого спора.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и
начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер
раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
А другой
раз сидит у себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как
начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха…
Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагёз: все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один
раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и
начал молиться.
Слезши с лошадей, дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя
раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я ехал через слободку. Огни
начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
После небольшого послеобеденного сна он приказал подать умыться и чрезвычайно долго тер мылом обе щеки, подперши их извнутри языком; потом, взявши с плеча трактирного слуги полотенце, вытер им со всех сторон полное свое лицо,
начав из-за ушей и фыркнув прежде
раза два в самое лицо трактирного слуги.
Уже
начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не
раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
— Как же так вдруг решился?.. —
начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый
раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
— Иной
раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни
начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Некоторые крестьяне несколько изумили его своими фамилиями, а еще более прозвищами, так что он всякий
раз, слыша их, прежде останавливался, а потом уже
начинал писать.
Конечно, вы не
раз видали
Уездной барышни альбом,
Что все подружки измарали
С конца, с
начала и кругом.
Сюда, назло правописанью,
Стихи без меры, по преданью,
В знак дружбы верной внесены,
Уменьшены, продолжены.
На первом листике встречаешь
Qu’écrirez-vous sur ces tablettes;
И подпись: t. á. v. Annette;
А на последнем прочитаешь:
«Кто любит более тебя,
Пусть пишет далее меня».
У меня недоставало сил стащить его с места, и я
начинал кричать: «Ату! ату!» Тогда Жиран рвался так сильно, что я насилу мог удерживать его и не
раз упал, покуда добрался до места.
Мазурка клонилась к концу: несколько пожилых мужчин и дам подходили прощаться с бабушкой и уезжали; лакеи, избегая танцующих, осторожно проносили приборы в задние комнаты; бабушка заметно устала, говорила как бы нехотя и очень протяжно; музыканты в тридцатый
раз лениво
начинали тот же мотив.
Хозяин игрушечной лавки
начал в этот
раз с того, что открыл счетную книгу и показал ей, сколько за ними долга. Она содрогнулась, увидев внушительное трехзначное число. «Вот сколько вы забрали с декабря, — сказал торговец, — а вот посмотри, на сколько продано». И он уперся пальцем в другую цифру, уже из двух знаков.
—
Раз нам не везет, надо искать. Я, может быть, снова поступлю служить — на «Фицроя» или «Палермо». Конечно, они правы, — задумчиво продолжал он, думая об игрушках. — Теперь дети не играют, а учатся. Они все учатся, учатся и никогда не
начнут жить. Все это так, а жаль, право, жаль. Сумеешь ли ты прожить без меня время одного рейса? Немыслимо оставить тебя одну.
В другое время все это, конечно, внушало много уважения, но на этот
раз Аркадий Иванович оказался как-то особенно нетерпеливым и наотрез пожелал видеть невесту, хотя ему уже и доложили в самом
начале, что невеста легла уже спать.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В
начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни
разу не заговаривала об этом, ни
разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
Раскольников стоял и сжимал топор. Он был точно в бреду. Он готовился даже драться с ними, когда они войдут. Когда они стучались и сговаривались, ему несколько
раз вдруг приходила мысль кончить все
разом и крикнуть им из-за дверей. Порой хотелось ему
начать ругаться с ними, дразнить их, покамест не отперли. «Поскорей бы уж!» — мелькнуло в его голове.
— Ax, жаль-то как! — сказал он, качая головой, — совсем еще как ребенок. Обманули, это как
раз. Послушайте, сударыня, —
начал он звать ее, — где изволите проживать? — Девушка открыла усталые и посоловелые глаза, тупо посмотрела на допрашивающих и отмахнулась рукой.
Другой
раз, увлекаясь игривостию своего остроумия,
начнет дурачить подозревающего его человека; побледнеет как бы нарочно, как бы в игре, да слишком уж натурально побледнеет-то, слишком уж на правду похоже, ан и опять подал мысль!
Конечно, случайность, но он вот не может отвязаться теперь от одного весьма необыкновенного впечатления, а тут как
раз ему как будто кто-то подслуживается: студент вдруг
начинает сообщать товарищу об этой Алене Ивановне разные подробности.
Он развернул, наконец, письмо, все еще сохраняя вид какого-то странного удивления; потом медленно и внимательно
начал читать и прочел два
раза. Пульхерия Александровна была в особенном беспокойстве; да и все ждали чего-то особенного.
Я вот бы как поступил, —
начал Раскольников, опять вдруг приближая свое лицо к лицу Заметова, опять в упор смотря на него и говоря опять шепотом, так что тот даже вздрогнул на этот
раз.
— Я бы вот как стал менять: пересчитал бы первую тысячу, этак
раза четыре со всех концов, в каждую бумажку всматриваясь, и принялся бы за другую тысячу;
начал бы ее считать, досчитал бы до средины, да и вынул бы какую-нибудь пятидесятирублевую, да на свет, да переворотил бы ее и опять на свет — не фальшивая ли?
Сковороды, про которую говорил Лебезятников, не было; по крайней мере Раскольников не видал; но вместо стука в сковороду Катерина Ивановна
начинала хлопать в такт своими сухими ладонями, когда заставляла Полечку петь, а Леню и Колю плясать; причем даже и сама пускалась подпевать, но каждый
раз обрывалась на второй ноте от мучительного кашля, отчего снова приходила в отчаяние, проклинала свой кашель и даже плакала.
Вместо ответа Раскольников встал, вышел в сени, взялся за колокольчик и дернул. Тот же колокольчик, тот же жестяной звук! Он дернул второй, третий
раз; он вслушивался и припоминал. Прежнее, мучительно-страшное, безобразное ощущение
начинало все ярче и живее припоминаться ему, он вздрагивал с каждым ударом, и ему все приятнее и приятнее становилось.